Прогулки по прошлому и вечному. Выпуск первый: 118 элементов Юрия Оганесяна
— Как вы попали в лабораторию Флерова? Расскажите о вашем знакомстве с ним.
— В лаборатории я с самого ее основания, а познакомился с ОИЯИ даже до нее. Я окончил МИФИ в 1956 году, а диплом защищал в Дубне. Тогда еще не было никакого института, была закрытая лаборатория, которая почему-то называлась гидротехнической. В Москве в Институте теоретически-экспериментальной физики лаборатория называлась теплотехнической, а у нас — гидротехнической. В этой-то лаборатории и была на меня заявка на защиту диплома в Дубне.
— Чему был посвящен ваш диплом? Вряд ли синтезу сверхтяжелых?
— Нет, конечно, но тем не менее он был про синтез новых ядер: я проводил обсчеты теории нуклеосинтеза в звездах Ханса Бете, посчитал, как гамма-лучи поглощаются в разных ядрах и посвятил этому свою дипломную работу. Все бы хорошо, только отличалось на 10% от того, что предсказывал великий Бетта. И на защите диплома я так и сказал: отличается. Это вызывало неприятное ощущение у председателя комиссии Мещерякова. Мещеряков, который был директором гидротехнической лаборатории, настоял на том, что какой-то мальчишка оскорбляет великого Ханса Бете. Был небольшой скандал по поводу этого, мне вкатили за диплом 4, а не 5, за что мне было очень обидно, потому что все остальные оценки были «отлично». Так я со своим дипломом начал и закончил после этого свою жизнь в Дубне.
К этому времени я уже женился. Моя жена была скрипачкой, она окончила московскую консерваторию, и ее оставили в аспирантуру в Москве, поэтому я попросил меня не вызывать сюда в Дубну, все-таки на отшибе. Мне пошли навстречу, что удивительно, перераспределили в курчатовский Институт ядерной энергии АН СССР. Я пошел туда в отдел кадров, потом — к Будкеру. Про меня сказали: «Есть такой молодой, подающий надежды молодой человек», и Герш Ицкович устроил мне экзамен на один час примерно, остался доволен и сказал, что я его впечатлил. Пошел я снова в отдел кадров, сижу в коридоре и слышу разговор на повышенных тонах. Он ругается с начальников отдела кадров, что мне показалось совсем ненужным. Оттуда Будкер выскочил красным и сказал: «Ну, я им еще покажу» и побежал. Ну, я встал и пошел, что я буду сидеть? Вышел начальник отдела кадров и говорит: «Молодой человек, постойте, не уходите, сейчас с вами еще будут говорить». Пришел Флеров в сопровождении еще одного хромающего человека (кем он был, я не знаю). Экзаменов он мне не устраивал, зато спросил, занимаюсь ли я спортом, чем увлекаюсь: театры, живопись. А потом сказал: «Хорошо, вы нам подходите». Только я не понял, чем я подхожу, так как о физике не было разговора. Видимо, от судьбы не убежишь. Так я попал в сектор Флерова в Институте атомной энергии.
Первая половина прошлого века — это золотой век физики, вторая половина — так, шлейф золотого века, но тогда еще были еще живы-здоровы все корифеи. Представляете, вы вместе ходите на лекции, обедаете. Это было время первого запуска спутника, но вместе с тем это были времена Хрущева — и тогда решили, что нельзя строить большие объекты в Москве. А у нас как-то хорошо пошли дела, и решили, что надо продолжать. Но где, если не в Москве. Никто не хочет ехать далеко, хотя Новосибирск — хорошее место. Нам приглянулась река Истра. А что — 40 километров от Москвы, близко, на берегу канала… До сих пор каждый раз проезжаю и смотрю с тоской. Вздумали, что надо строить там. Но пока там строится все, мы продолжали работу в Москве. Тогда я Флерову говорю: «Я же сказал вам, Дмитрий Николаевич, я не могу ехать, мне надо в Москве быть», он отвечает: «Ну да, когда надо будет ехать, тогда и решим».
Но получилось все наоборот, конечно, они продолжали работать, а мне пришлось ехать в Дубну, потому что там строился ускоритель. Я же по специальности физик-ускорительщик, и я тут был еще тогда, когда здесь строились стены. Мотался Москва-Дубна, Дубна-Москва... Все никак не налаживалось, поэтому день и ночь, день и ночь трудился в Дубне. Мотаться было очень сложно, поэтому оставался выбор: или уходить, или переезжать. Но дело было начато, и уходить нехорошо, так и понеслось. С тех пор до сегодняшнего дня ничего не поменялось.
— Когда заработал первый ускоритель? Когда вы начали первые работы по элементам?
— Вообще-то наш первый ускоритель и строился под новые элементы. Он запустился в сентябре 1960 года. Неплохо — я в 1956 году окончил институт, а через четыре года стал руководителем первого ускорителя. Вез я его из Питера — тогда из Ленинграда — и был очень горд, что это второе явление путешествия из Петербурга в Москву. Первым был Радищев, а второй — я, со скоростью 4 км/ч. Ускоритель большой и тяжелый. Сорок две тонны, четыре километра в час. Мы могли ехать только днем, поэтому добирались две недели.
— Насколько была сложной дорога?
— Было много трудных моментов. Например, был мост в Твери, через который надо было проехать, а нельзя было — слишком большой вес. Водитель, Павлик его звали, говорит: «У меня вопроса нет, рухнет мост или нет, я могу заклинить руль, включить первую скорость и выйти из кабины». Пошли мы мерить длину моста, думаем, что, может, все время на мост опирается половина колес, и, значит, нужна половина нагрузки. Оказалось, увы — есть момент, когда наш экипаж целиком, всеми колесами на мосту. Ладно, думаем дальше: у каждого сооружения, в том числе и у моста, есть паспортные данные. Я это знал от отца, и также от него знал, что когда строят мост, то в конструкцию закладывается коэффициент запаса прочности, равный четырем. Это означает, что мост должен выдерживать четырехкратную нагрузку от паспортной. Я, зная коэффициент четыре и то, что по паспорту мост рассчитан на 12-13 тонн, помножил на 4, и получилось чуть меньше, чем мой груз. И мы почти решили таким образом переехать, как я решил посмотреть под мостик. Пролез и ахнул — у него все балки пробиты бомбами. И все, назад.
Суббота, никого нет. Стоит наша кавалькада из 20 машин, милиция, все такое. Надо ехать в обход. А там такой механизм интересный, если ехать не по трассе: вы кладете шпалы, ускоритель на эти шпалы наезжает, потом на них кладется груз и переставляем их, и так всю дорогу — шпалы, потом едем, шпалы и едем. Самое главное — переехать железную дорогу. Тяжело, что, съезжая с трассы, надо ехать по целине. Там огородные участки, и мы должны были ехать через маленький огород, принадлежавший женщине, у которой муж и два сына погибли на войне, она одна. Пожилая уже. Я ей объясняю, что нам надо переехать через огород, нет возможности иной. Она мне отвечает: «Если надо, сынок, то надо». Никогда не забуду, как у человека отнимают последнее, а она вот так говорит. Весь огород перелопали. Когда мы приехали сюда, то я выставил водителям спирт, чтобы они отдохнули от души, пошел с ними на берег Волги и сказал: «Ребята, такое дело, зарплата у меня небольшая, но как будете ехать назад, отдайте этой женщине ползарплаты». И они присоединились, мы набрали денег и отдали ей. И каждый раз, когда в Тверь еду не по шоссе, а через город, каждый раз вижу этот проклятый мост — стоит до сих пор. Там все изменилось уже, все отстроили, а мост стоит.
— Как шла работа над вашим первым элементом?
— Наш, советский первый элемент был 102-ой, синтезировали его в 1962 году. С ним была большая проблема. Все предыдущие элементы получали в Америке, первые трансурановые элементы — нептуний, плутоний — это 1940 год. Все они получались на ядерных редакциях на очень легких частицах — электронах, протонах. И достаточно долго жили, с ними можно было химией заниматься. А потом все это закончилось на 100-м элементе. 101-й американцы делали «на бровях», а 102-й элемент шведы объявили, что сделали, но не с легкими частицами, а с тяжелыми. Оказалось, сделали неправильно. Американцы опровергли их, но тоже неправильно. А потом мы сделали, но этому элементу оставили название первозданное, нобелий, в честь института физики в Швеции. Хотя авторы открытия — Дубна. Переход от легких частиц к тяжелым длился долго, это был качественно новый подход. Но зато потом оказалось правильным, что у нас строилась лаборатория тяжелых ионов, как выяснилось, что они имеют большое будущее.
Второй важной стороной дела было, то, что, согласно теории строения атомного ядра от великого Бора и Уиллера, элементы могут существовать только до номера сто, после сотни ядра будут моментально распадаться. Это говорит о пределах существования ядер и элементов. Со сто вторым было непонятно: то ли он не образуется, то ли он не живучий. Но выяснилось, что он достаточно живуч, и мы пошли дальше. Моей первой работой стал 104-й элемент. У меня начало получаться. Мы понимали, что элемент должен был делиться. И наблюдаем, действительно, живет очень мало, всего лишь 20 миллисекунд, делится спонтанно. А потом поняли, что это был 95 элемент, хорошо изученный и описанный, даже тот же изотоп. Это было одно из важных открытий.
Мне сказали идти дальше, вперед. Но как я могу пойти дальше, если фон появился непонятный, который связан с элементом, которого я раньше не наблюдал? А потом выяснилось, что на это раньше никто не смотрел. А наше наблюдение говорит о том, что система нестабильна. Если система распадается и так, и так, то обязательно распадается из двух состояний, если тип распада одинаковый. Теория Бора, так называемая капельная модель ядра, говорила о том, что ядерное вещество похоже на каплю, а это открытие противоречило капле на 100%. Капля не может иметь два состояния, капля как носик вытягивается и капает, и она сорвалась или нет, промежуточного состояния не бывает. А тут было. Значит, теория не работает. А что тогда работает? Где предел? Надо было пересмотреть постулаты, что такое предел. И тут появилась идея, что ядро — не капля, не аморфное тело, а имеет некую внутреннюю структуру, это плотное образование. Тут теоретики всего мира на это «клюнули» и в 1969 году уже появилась новая теория «микроскопическая модель ядра». Нобелевскую премию за это дали Бору-младшему. Оказалось, границы нет как таковой, хочешь — будет хоть 114-й. Так моя биография и шла — от 104-ого к 114-ому.
— Сейчас уже ваше новое детище, фабрика сверхтяжелых элементов начинает работать?
— Да. Это так в науке в целом, долго идешь в неизвестное, но в конце концов пришел и увидел. Как «забор неизвестности», а выше посмотрел — и увидел целый край, сразу появляется много вопросов. Когда не было 114 элемента, не было и вопросов, с ним связанных. Мы сейчас делаем эксперименты с новыми изотопами новых элементов, стараемся добиться, чтобы они жили хотя бы доли секунды.
— Как эти эксперименты делаются?
— Была большая дискуссия, можно ли делать химию на отдельных атомах. Был спор у Кикоина с Флеровым. Кикоин говорил, что не понимает того, что мы делаем. Химия подразумевает некий большой ансамбль мелких частиц, которые говорит о химических свойствах, как кипение, плавление. Это поведение вещества, для его исследования нужно много атомов. Флеров ему говорит: «Ну а миллион атомов — это много? Где понятие много?». Можно изучать даже один атом. Вот есть поверхность, на ней сидит атом. Нагреваем: соскочит он или нет? Как быстро? Как он связывается с другими веществами? И мы начали отрабатывать изощренную методику с этими сложными частицами. Тут свой вклад начинает вносить даже теория относительности, потому что электроны, которые близки друг к другу, начинают сближаться, и их энергия растет. Это меняет их химические свойства. И 112 элемент уже отчасти как ртуть, но чуть-чуть отличается. Это разница в свойствах растет, и где предел Таблицы Менделеева — пока неизвестно. Где предел ядра, а где предел структуры — будет видно из релятивистского эффекта, который будет разделять орбиты.
— Пока непонятно какой элемент будет показывать эти свойства?
— Видимо, мы уже близки к этому пределу. Теоретики считают, что разветвления начнутся со 122 элемента. Как будет выглядеть таблица со 122-ого элемента?
— Как добраться до этих элементов?
— Это сложно. Мы как-то добрались до 118 элемента, казалось бы, не так далеко до 122-ого, но у нас нет волшебного вещества, мишени для атаки на 122-й. Мы уже используем искусственный элемент, чтобы получить 114-ый, мы берем плутоний, которого в земле нет, а надо «готовить» и облучать кальцием, а если мы хотим 118-ый, мы берем калифорний, это самый тяжелый элемент, который можно наработать в реакторе в нужном количестве. Дальше реактор не способен. Значит, мы должны менять снаряд и увеличивать его массу. И тут меняется сценарий, резко уменьшается вероятность слияния, и нужно понять почему. Начинаются исследования, которые надо продолжать. Но для исследования нужны инструменты, и те ускорители, которые были разработаны для сверхтяжелых частиц, не годятся, несмотря на то, что это были мировые рекордсмены в своем классе. Поэтому мы начали строить новые лаборатории, новый ускоритель, на нем уже начались эксперименты — это и есть фабрика сверхтяжелых элементов.
— Сейчас эксперименты идут по синтезу 120 или 119-го?
— Сейчас мы хотим получить для начала старые элементы новым способом. Только сейчас мы закончили эксперименты по получению в 100 раз большего количества 114-го, 115-го и готовим синтез элемента номер 120.
— Получится ли новую химию сделать на этом количестве 115-го?
— Это все равно мало. Они ведут себя как отдельные атомы. Поэтому эти исследования просто позволяют идти новыми способами, менять условия и облегчают синтез новых элементов.
— Какие сейчас снаряды? С кальция-48 на что переходим?
— Ассортимент снарядов мы, конечно, должны расширить. У того же кальция-48 интенсивность должна быть выше в 10 раз, значит, надо идти дальше по таблице Менделеева. А дальше идет титан, хром. Очень тугоплавкие, значит, надо пары их получать — это уже начинаются технические детали, которые нужно решить.
— Вы сейчас нацелились на 120-й. А 119-й сложнее получать, чем 120-й?
— В обоих случаях это вопрос мишеней. К сожалению, нет реакторных мишеней, которые позволяли бы делать новые элементы на кальции-48. Следующий шаг — титан, там на 2 единицы больше. И если взять его, то добавив калифорний можно получить 120-й, если взять берклий — то 119-й. В обоих случаях надо готовить эти вещества на реакторах. Сейчас, наверное, из-за политической ситуации нам их никак не получить, по крайней мере, в ближайшее время. Можно вместо титана взять хром, на четыре единицы больше. Тогда можно брать кюрий или америций, это есть у нас, эти элементы легче получить, но труднее получить снаряды — это жизнь такая. Мы рассматриваем второй вариант, хотя не исключаем и первый. Наша задача получить пучки титана и хрома, исследовать на известных элементах и посмотреть, как они отличаются от кальция, который так успешно был до этого.
— Это программа на много лет?
— Хотелось бы, чтоб не на очень много (смеется). Мы хотели бы ее подготовить, чтобы уже приступить уже сейчас, потратив два года на подготовку.
— Если говорить про сверхтяжелые элементы, если смотреть на остров стабильности, есть ли способ получить ядра другим способом? Например, был эксперимент, где искали следы сверхтяжелых элементов в метеоритах.
— Мы как раз недавно это обсуждали. Как понять, есть ли такие элементы в природе, в космических лучах, есть элементы, которые долетают до нас с других планет, родившись в каких-то катаклизмах. Мы сидим в лаборатории и тоже делаем элементы. Но мы никогда не сможем сделать так, как получается в природе. В природе эти элементы синтезируются в огромных потоках нейтронов, при высоких температурах в триллионы градусов, при больших массах. А в лаборатории этого не сделать. Но, дойдя до структуры атома, мы научились разогревать ядра и получать высокие температуры, смотреть образование элементов. Не так, как варится в природном котле, а таким, искусственным способом. И это на самом деле искусство, синтез. Человек может родиться в пробирке, но основа его все равно элемент живого мира, яйцеклетка, а здесь нет, здесь совсем все искусственно. Делается так, как не делается никогда в природе.
И тут возникает вопрос: может ли природа дотянуть сама до 114 элемента? Мы — можем. Флеров посвятил 10 лет жизни вопросу, есть ли сверхтяжелые элементы в природе или нет. Он сказал, что мы должны с ним разделиться. Я должен идти дальше в синтезе, а он в природе. Но он не нашел. Когда его не стало, я решил продолжить это дело вплоть до сегодняшнего дня теми методами, что он искал. Пока нет ничего, что сказало бы, что в природе существуют сверхтяжелые элементы. На то и есть фундаментальные законы природы, что если есть эти элементы, то они должны подчиняться основным законам природы, например периодичности. Если мы получим элемент, то он должен вести себя как в природе.
— Сейчас вы получаете данные по 117, 118 элементу. Насколько практика соответствует теории?
— К сожалению, теории в привычном понимании пока нет. Причем нет ядерной теории, которую мы называем «сильное взаимодействие». Мы знаем, что в природе есть четыре взаимодействия — электромагнитное, слабое, сильное и гравитационное. Речь идет о сильном, которое позволяет протонам и нейтронам быть вместе и иметь ядро, которое живет долго и стабильно. Что сцепляет протоны и нейтроны, какие силы? Вот эти силы неизвестны. Мы можем говорить, как они взаимодействуют, но не знаем причину взаимодействия, у нас нет теории этих ядерных сил. Нет такой теории как электромагнитная: если у вас заряженное тело и вы помещаете другое, заряженное, и по мере, по которой вы отходите, его силы убавляются. Но вот современная электромагнитная теория — квантовая электродинамика — сказала, что таблицу Менделеева можно рассчитать до конца. Но такого нет в ядерной физике. И если этого нет, то есть модели, которые описывают эти взаимодействия, но эти модели не охватывают все, они работают частично. В них всегда стоит параметр, который есть наше незнание. Мы должны перебирать эти параметры. Получается так, что теория может обобщить экспериментальные данные и сделать какие-то предсказания, но она так обобщает, что потом отказаться от них сложно. Дальше идет вопрос о протонах и нейтронах и их составе. Почему три кварка, а не четыре? У меня недавно было интервью о сильном взаимодействии, что мы не в состоянии понять его законы. Когда мы поймем их, то мир изменится, как после открытия законов Фарадея, только в тысячу раз сильнее.
— Я был в вашей лаборатории в 2006 году, и вы рассказывали, что вы работаете не только на сверхтяжелых элементах, но и над экзотическими, нейтрононасыщенными ядрами гелия. Сейчас идут такие работы над синтезом гелия-8 и гелия-9?
— Когда мы говорим о сверхтяжелых элементах, мы невольно думаем: а сколько их может быть, где их границы? Все эти занятия по синтезу, это и есть границы масс ядер. У ядерного вещества есть другие границы. Например, ядро атома углерода состоит из 6 протонов и 6 нейтронов, мы можем прицепить к нему дополнительные нейроны, и это будет все равно углерод: С12, С13-20 и так далее. Но есть границы, когда следующий нейтрон не будет захватываться ядром. Это будет момент, когда вы «перекормили» ядро. Есть границы по массе, нейтронам и протонам. Получать тяжелые перенасыщенные ядра невозможно, поэтому всегда смотрят на самые легкие: бор, литий, кислород, гелий. Подходят к границам, смотрят на ядерные силы, как они насыщаются. Это вторая программа лаборатории. У нас три их. Вторая — экзотические ядра. Гелий-5 нестабилен, гелий-6 стабилен, гелий-7 нестабилен и так далее. Гелий-10 — непонятно. Много лет занимались гелием-10, за несколько лет изучили его состояние. Оказывается, когда гелий- 5 нестабилен, а гелий-6 стабилен, то тут дело в том, что само ядерное вещество как бы расслаивается, остается гелий-4, и два нейтрона вращаются вокруг ядра, словно нимб. А на гелии-8 такая структура заканчивается. Какая структура начинается — надо тоже исследовать. Такие структурные эффекты в легких элементах представляют очень большую ценность для понимания ядерных сил.
— Вы сказали, что у лаборатории три направления. Какое третье?
— Третье — самое главное. Его называют «ядерная алхимия» — взаимодействие ядер. Это сложный процесс. Вот вы берете два ядра, подносите и смотрите. Они очень сильные, но очень короткодействующие, они вступают в игру. Начинается совершенно другая стихия. Чем кончится эта стихия? Как будет развиваться взаимодействие? Когда элементы распадутся? Это поведение коллектива нейтронов. Алхимики хотели из свинца сделать золото, они понимали, что энергию надо переносить, но масштабы не понимали. Поэтому надо нести энергию в масштабе ядер. А энергия вокруг ядер исчисляется в мегаэлектронвольтах. Нужно в миллион раз больше энергии, чем мы готовы привнести — и тогда происходит трансформация. Исследования ядерного вещества — это отдельный интерес. Вот эти три направления.
На самом деле, у нас есть и четвертое направление — прикладное. Мембраны, радиационное воздействие, моделирование космических лучей для полетов в космос, что важно для долгих полетов в космос. У нас была очень интересная работа об изучении метаболизма плутония в организме. Мне позвонил атташе английского посольства в Москве, сам по специальности радиохимик. Он говорит: «Мы читали ваши статьи, очень хорошо, что вы разделяете один изотоп плутония от другого. Нас интересует плутоний-237, который безопасен, не дает альфа-частиц, а только гамма-лучи с энергией в 60 рентген. Поэтому мы можем ввести его в организм человека и изучить его метаболизм. Плутоний сейчас широко используется в электростанциях, но нужно сделать его очень чистым, чтобы не было соседей — четных изотопов, они очень опасны. У нас количество “соседей” получилось 10-4, а их должно быть меньше, чем 10-5... Не могли бы вы помочь?» Я сказал, что мы никогда этим не занимались. Они нам говорят, что готовы нас финансировать. А я им сказал, что нас не надо финансировать, но нам надо посмотреть, как сделать это. Я поручил молодому химику, и у него получилось, просто восхитительно получилось. Мы получили 10–7. Я говорю потом этому химику: «Ну хорошо, мы показали класс, но можно ли сделать из этого технологию?» Он сделал технологию. И после этого английские радиобиологии открыли целый центр и проводили испытания на взрослых и детях.
— Расскажите о вашем учителе – Флерове. У него четыре номинации на Нобелевскую премию. Каким он был человеком?
— Флеров был старше меня на 25 лет — это было совсем другое поколение. В 2013 году, когда его уже не было, и был его столетний юбилей, надо было его отмечать. Взяли фотографии, высказывания, а биографии нет нигде. Что угодно есть, но нет биографии. Есть только маленькая автобиография, написанная им при поступлении на работу. В ней он описал происхождение, его отец был священником, он в своей биографии так и написал: «из попов».
Я взялся писать его биографию, она пока не издана, называется «Молодые годы». Когда я решился ее писать, я поехал к его супруге, Анне Викторовне — я каждый месяц рассказывал ей об успехах лаборатории, она тоже физик, в Москве работала. А тут приехал к ней, сказал, дескать, такое тяжелое положение, нет биографии ее мужа. Она напоила меня чаем и принесла три альбома фото и показывала фотографии. Тогда я понял, что она сама очень интересный человек, очень интересный. Она полька, химик. Ее дед и бабушка были казнены за участие в польском восстании. Ее прадед-ксендз воспитывал — словом, интересная биография. У нее были в основном фотографии с момента, когда они уже познакомились, и тогда началась война. Флеров пошел на фронт. Его определили, поскольку он физик-экспериментатор, в обслуживание самолетов. Это была его школа, а потом фронт. Анна Викторовна осталась в Питере в блокаду, мать ее осталась в Питере, умерла от дистрофии. Тяжелая жизнь. А ее отец и мать, еще студенты, познакомились тюрьме за вольнодумство.
Родители Георгия Николаевича жили в Ростове, там родились два их сына, отец учился в Киеве на медицинском факультете, потом он поехал в северный Казахстан, где свирепствовала эпидемия чумы, и умер. Флеров сам тоже учился в Ростове. Он не мог поступить в институт, так как был из рабочих и крестьян. Тогда он пошел работать в паровозное депо сварщиком, чтобы стаж шел, затем поехал в Питер учиться, где жила его тетя, сестра матери. Она была известный медик, взяла его к себе, за что он был благодарен ей всегда. Жить было тяжело, так что ночные смены он проводил на заводе, был электриком, а днем учился в политехническом институте. Вуз, к слову, был недаром выбран, Политех в Питере и физико-технический институт были рядом, поэтому не надо было тратить деньги на одежду теплую, на пальто. В физтехе он познакомился с Курчатовым, он был молодой, старше его всего на 10 лет, но уже был известным физиком. Директор института сказал, чтобы они вдвоем занимались наукой — и они всю жизнь так и прошли, Курчатов и Флеров. Георгий Николаевич всегда относился к Курчатову как к Учителю.
Флеров очень быстро проявил свои способности, открыл спонтанное деление вместе Константином Петржаком, который был старше его на семь лет. Это 1939 год — совершенно блистательный год для ленинградской физики. И тут война — и они оба, Флеров и Петржак, пошли на фронт. Петрожак в одну сторону, Флеров в другую. Петржак был спортсмен, ходил на лыжах — в разведке был, на Ладоге. А Георгий Николаевич был токарь, он из армии писал письмо Сталину о том, что ядерная энергия может быть использована в военных действиях, что немцы этим занимаются и это все засекречено. Он не один раз писал такие письма, один из вариантов у нас даже есть в мемориальном кабинете Флерова. Он понял, что это война — дело техники, шашкой наголо тут не одолеешь.
Когда начался ядерный проект, он, разумеется, был привлечен, участвовал в испытании первой ядерной бомбы. Но, когда в 1949 году испытание кончилось, многие вернулись к своим научным делам. И Флеров тоже, хотя в испытаниях ядерной бомбы он играл одну из главных ролей. Я никогда не расспрашивал его о работе на атомную бомбу, потому что знал, что люди дают подписку о неразглашении, и он сам не рассказывал. Но иногда что-то проявлялось, проскальзывало, и из этих отдельных моментов я понял, что это была очень непростая жизнь. Например, такой момент. Мы запускаем ускоритель, и он плохо работает. И вдруг начало получаться — лучше, лучше, лучше. И операторы стоят вокруг меня, а я стою, словно веревочку распутываю — выше, выше, выше. И тут вдруг все пропало — не могу восстановить. В девять часов вечера к нам пускается Флёров. Он спрашивает, что случилось. И я говорю, так и так, ускоритель не работает. Георгий Николаевич спрашивает: «А почему прибор зашкаливает?». Я отвечаю, что не успели еще заменить, сделаем в ближайшее время. Флёров подходит во второй раз и спрашивает, почему зашкаливает прибор. Я говорю: «Он плохо работает, и не надо на него обращать внимание». Когда он меня в третий раз спросил, что случилось с прибором, я вспылил и вышел в коридор — ну что это такое, что за издевательство с его стороны. Возвращаюсь, а его нет уже. Поднялся наверх к нему в кабинет, он предлагает мне чай. Я говорю: «Ну какой чай! Я понимаю, что нужно заниматься другим, а не этим». Он мне начинает рассказывать: «Извините пожалуйста, не могу видеть, как зашкаливает прибор. Когда два куска 235-ого урана сходятся, то идет поток нейтронов, и может быть ядерный взрыв. Надо быть осторожным, вовремя остановиться. Идет эксперимент, в этот момент раздается звонок — звонит Курчатов и зовет меня к себе, я помощнику говорю, что держать нужно так. Я прихожу, счетчик молчит, а прибор зашкаливает. Я как сумасшедший вбежал в зал и мне показалось, что там все сияло. После этого помощник лежал месяц в больнице».
Очень непросто там было. А в мирной жизни нам всем казалось, что он чересчур строг и слишком закручивает гайки. Но он просто по-другому не мог, он оттуда пришел, там все было вот так. Но на самом деле он был широко мыслящий человек, прекрасно разбирался в живописи, театре. Мой друг, известный скульптор, из Академии художеств, делал его скульптуру, потом они подружились с Флеровым, ходили друг к другу в гости. Так вот, этот скульптор говорил: «Никогда не скажешь, что он физик, а просто глубоко знающий и чувствующий человек». Мне был Флеров очень интересен в первую очередь потому, что и я ему был небезразличен. Георгий Николаевич всегда, каждый вечер спрашивал, что и как у меня, как продвигается, никогда не оставлял без внимания.