Животное по имени вирус: по ту сторону управления
Этот текст — один из серии написанных участниками Московского философского кружка специально для Indicator.Ru.
Исчисление проблем и вызовов в современных обществах, как оно сформировалось в практиках управления XVIII–XX веков, предполагает, что с нами не может случиться ничего такого, для чего не имелось бы соответствующей инстанции, ведомства и штаба. Не может быть такого вируса, «капли» или «сгустка» (как в фильмах Blob 1958-го и 1988 годов), по которым не нашлось бы специалиста и заведения, за них отвечающего. Получается, что онтология любого «мира» (социального, физического или духовного) полностью проецируется на формальные единицы управления (ведомства, институты, учреждения, конторы и т. д.). Следовательно, как на уровне организаций, так и на уровне знания нет возможности, да и нужды отвечать на «уникальные» события как таковые, не классифицируя и не распыляя их по уже заданным таксонам управления. Современное общество не может, строго говоря, реагировать на отдельные сущности, например на животных, если их видовая принадлежность не определена. Даже если возле деревни появился тигр-убийца или лиса-оборотень, жители не могут обратиться к специальному шаману, чтобы он поговорил с ним, — скорее, за дело возьмется местный шериф или управление по контролю диких животных.
Является ли вирус «диким животным» такого рода? В контексте «правительности» в общем-то да, является, то есть найти на него управу вроде бы не так уж и сложно. Однако в силу чрезмерности сюжета «кошмара наяву», факта столкновения с предметом страшной фантазии, которая не должна была осуществиться, но вот осуществилась, появляется ощущение рассогласованности. Хотя современные логики управления исходно опираются на модель чрезвычайности, их запас прочности основан, прежде всего, на том, что такой запас никогда не придется использовать. Он действует только в бездействии, в запасе на черный день, который не наступает именно в силу наличия запаса. То есть управленческие логики и ведомства сдают в двух смыслах сразу — реального управления (от Италии до США) и когнитивного, проистекающего из столкновения с собственным объектом в час X, которого так долго ждали. В этой ситуации возникает слишком много аномалий и неопределенностей, в том числе в решениях. Хотя управление населением, санитарией, рисками и финансами исходно ориентировалось на экстремумы и сингулярности, выделенные точки в пространстве решений, попытка расщепить, каталогизировать и картографировать эпидемию создает эффект сбоя, который демонстрируется обществу в качестве доказательства серьезности намерений всех подряд — граждан, официальных учреждений и политиков. То есть на такой сбой надо смотреть как на событие бесконечно откладываемое и в то же время искомое.
Обобщенные, типичные чрезвычайности — вот область применения, пространство решений современных моделей управления. В штатном режиме они существуют в форме значительного запаса, «зарезервированности», которой, собственно, они и отчитываются друг перед другом и перед обществом в целом. Но проблема не в простом столкновении штатного режима и крайности, с которой он не может справиться, а в том, что современное управление с XIX века строилось на возможности учета «неизвестных неизвестных» по Дональду Рамсфельду, общих экстремумов, что привело, в частности, к феномену «барочного арсенала»: высокотехнологичные вооружения (а также методологии, да и сам концепт высоких технологий) стали пониматься в качестве цели в себе, своего рода гигантских запасов-фетишей, пригодных для использования в любой чрезвычайной ситуации просто в силу огромной величины вложенных в них ресурсов. Примерно в этом смысле в фильме «День независимости» президент отправляет на уничтожение инопланетян-захватчиков сначала высокотехнологичные бомбардировщики, а потом и сбрасывает на них атомную бомбу — последняя должна сработать в любом случае и с любым «неизвестным неизвестным». Но и в более обыденном варианте количество коек должно быть заведомо больше числа потенциальных больных, запасы гречки и спичек — оставаться нетронутыми со времен Второй мировой войны. Весь этот «НЗ» составляет барочный стиль современного управления. Пожарная команда работает хорошо, пока спит, но на большом пожаре она может показать свой героизм и адекватность лишь в том случае, когда сгорит на работе. То есть современное управление, которое несколько веков затачивалось на экстремумы, управляло ими за счет бесконечного приближения, асимптотического откладывания (очевидного, например, в сфере финансов), а потому оно уже тяготеет к точке капитуляции, заранее заученного самоотречения. Речь, разумеется, не о реальном бегстве с рабочего места (хотя оно и возможно), но о символической позиции, создаваемой самой логикой современного управления: да, оно «всегда уже» чрезвычайно, но в «реальной» чрезвычайности оно должно показать нечто большее, дать сигнал перехода к необычным мерам, к инновациям и ad hoc изобретениям.
Переход к точке реальности — в частности, реальности катастрофы — в этом символическом пространстве всегда понимается как разрыв и избыток. Успешность эпидемиологического управления определяется таким запасом прочности, который сводит на нет все эмпирические события, которые, собственно, и нуждаются в управлении, низводя их до уровня отдельных флуктуаций, погрешностей, эпизодов в обобщенной логике и экономике предотвращения и сдерживания. Отсутствие, не-осуществление — вот главный маркер современного управления, которое ориентируется не столько на позитивные результаты, сколько на маргиналии несуществования. Любые оцениваемые результаты (показатели эффективности и т. п.) — лишь вторичный элемент в управлении неслучившимся, несбывшимся, каковое создает фон, оккупируемый наиболее значительными социальными конструктами, в том числе и просто государством, занимающим жилплощадь несбывшегося «естественного состояния», которое можно считать базовой риторической фигурой для всего «случающегося» в избытке и в неуправляемости. Естественное состояние представляется не столько даже рационализацией эпидемии (распространением одних и тех же экономических «резонов» в одной досоциальной популяции, то есть эпидемией «мемов»), сколько пра-эпидемией, эпидемией в форме самого рацио, поскольку естественное, природное состояние (в его новоевропейских трактовках) означало безудержное цветение, экспоненциальный рост естественной рациональности. Человечество само когда-то было эпидемией в своем собственном виде, в своей рациональной автономии, эпидемией самоуничтожения, которая, правда, была остановлена государством, по Гоббсу или Ролзу. Успешность государства как базового института управления несбывшимся доказывается тем, что сама эта гипотетическая угроза все больше понимается как всего лишь рационализация, вторичный нарратив для отвода глаз, рассказываемый легковерным — то есть тем именно, кто играет по правилам такого института, не зная никакого другого. Устранение и предотвращение угроз за счет их перевода в статус несбывшегося путем расчета и картографирования пространства экстремумов (в частности, в теории катастроф, созданной во второй половине XX века), затягивает любые управленческие логики в позицию нереальности, символического удержания на границе, на грани ожидаемого, но вечно откладываемого (окончательного финансового краха, перенаселения, эпидемии, нашествия зомби и так далее).
Более того, эта позиция, как показывает пример «государства», означает то, что несбывшееся и отложенное все больше начинает пониматься в качестве всего лишь искусственного нарратива, небылицы, придуманной соответствующим институтом или ведомством для самооправдания. Сама успешность современных регуляторов, сориентированных на создание общего фона несбывшегося, подрывает их уже на стадии нормального функционирования, поскольку именно тогда, когда они наиболее успешны, они выглядят наиболее ненужными. Если они успешны, они устранили, свели к несбывшемуся те угрозы и те состояния, которые только и могут оправдать их наличие, а потому они сами оказываются под вопросом, представляясь каким-то излишеством, если не заговором. Экстремальное управление может создавать искусственные угрозы, управлять катастрофами и хаосом лишь потому, что оно уже заподозрено в том, что все они без исключения — его рук дело, своего рода артефакт, который лишь подтверждается современной социологией и антропологией науки. Например, если микробы действительно не существовали до Пастера, то это можно понять и в том смысле, что он изобрел их в рамках самооправдания или как личный актив. Позиция, в которой находятся всевозможные институты управления, представляется своего рода пузырем небытия, вернувшегося рикошетом к этим институтам со стороны продуцируемого ими несбывшегося: будучи структурами управления фоном, они и сами грозят раствориться в фоне, а потому в своей неприглядной, чрезмерной реальности выглядят архаичным пережитком — они настолько успешно отсрочивали свое будущее и прошлое, что в настоящем превратились в собственный монумент, мемориал управления.
Соответственно, ситуация «реальной» катастрофы или исполнения чрезвычайных логик управления может быть описана как «реальное» (в терминах психоанализа), обнаруживаемое благодаря краху или переполнению, которому противостоит сегментация и символизация вызовов и эпизодов. В политической экологии современных управленческих институтов «реальное» определяется всегда в качестве провала (что само по себе далеко не очевидно), но и в нормальных условиях управление тоже зависит от фаллибилистских практик — то есть фидбека со стороны неудач и сбоев. Провал уничтожает управленческую инфраструктуру избыточности и резервирования, показывая, что ее было недостаточно, и в то же время оправдывает ее, как повод для пирровой победы. В этом смысле паника — это не некий естественный процесс, а именно и прежде всего победа современных логик управления, поскольку она производится ощущением неизбежности «падения», невозможности балансирования на границе — границе не столько «ограниченных ресурсов», сколько самого символического пространства, в котором ответственные инстанции успешны лишь до тех пор, пока они не выполняют свою работу (пока им это не нужно). Стоит только появиться ее предмету, и это уже будет означать их крах. То есть обычно управление делает ставку на то, чтобы отбирать случаи позитивной негативности, минимальные эпизоды (например, локальные вспышки инфекций или бунты), которые, однако, символически понимаются как всего лишь иллюстрации или пробы, экзамены и тесты, которые институт или ведомство проводит само для себя. Управление несбывшимся требует наличия узкой выборки частично сбывшегося, то есть несбывшегося, но доступного в обсервации, которая создает интерфейс взаимодействия такого института с предположительной архи-угрозой, «самим» предметом своего попечения. Так, государство в целом может создать для себя обсервационную, легко контролируемую выборку нелегальных собраний, а санитарные ведомства занимаются изучением естественных очагов инфекций, оберегаемых в качестве эндемических экспонатов действенности инстанций управления и знания. В этом смысле такая логика может отбирать позитивные ошибки лишь в качестве опять же самоподтверждений, отделяя их от бесконечно более мощного резервуара «реального» — излишка, переполнения, хаоса, которым грозит естественное состояние, эпидемия, ходячие мертвецы и т. п. Разумеется, такое «реальное» существует не в «реальности», не в каком-то из возможных миров, а лишь как символическая граница самого управления, не способного к иной самоконцептуализации.
Популярная культура к концу XX века накопила немалый тезаурус таких фигур и визуализаций реального, которые возможны только на фоне управления, парадоксальным образом сочетающего в себе недеяние и чрезвычайность. Управленческой логике приходится балансировать между двумя своими режимами — максимальным отстранением от того «реального», которое ей вроде бы угрожает, и минимальным контактом с теми искусственными выборками, которые ей так или иначе нужны, хотя бы для самооправдания. В первом случае, в нормальном варианте управления, отшатывание от предположительной угрозы, которая остается всегда недостижимой (ведь в этом вся соль), создает эффект избыточности самой институции и к тому же искусственности, фейка любых выборок и эпизодов, в которых то или иное ведомство может действительно себя показать, соответственно, возникает впечатление, что они «сами все это (эпидемии, пожары, взрывы) устроили». Во втором случае чрезмерное приближение к выборкам и искусственно обеззараженным эпизодам (что, собственно, и является основой современных наук и технологий) создает опасность неотличения эпизода от «события»: все эпизоды стягиваются к ускользающей точке реального события, которое, однако, остается недостижимым. Фигура «ученика колдуна» из мультфильма Диснея, традиционно применяемая к любому технознанию, перерабатывается именно в этом зазоре баланса управления, в котором одна сторона означает бессмыслицу резервирования, а другая — легкомысленность и халатность любых акций. В качестве раннего примера такого «выплескивания в реальное» можно привести роман Беляева «Вечный хлеб», построенный на пост-пастерианских фантазиях и аналогиях с модными в те времена исследованиями Фрица Габера (если можно усваивать атмосферный азот, почему бы не усваивать его в органической форме?). Естественное размножение бактерий заменяется искусственной культурой, которая, однако, выходит из-под контроля, создавая угрозу разрастания, переполнения, разбухания.
Такой имажинариум продолжает действовать и сегодня, в эпидемии новейшего коронавируса: сама конструкция управления и его логики указывает на то, что где-то там, внутри специальных учреждений и ведомств, любая природная угроза уже была артефактом, инновацией, которая, однако, вошла в резонанс с реальным как радикальной угрозой для таких ведомств, существующих лишь для того, чтобы систематически от подобных угроз отшатываться, создавая вокруг себя общество безопасного безделья. Иными словами, искусственный характер производимых угроз говорит о том контуре управления, выйти за который не представляется возможным, независимо от «естественности» исходного фактора, вектора или драйвера. Сама фигура переполнения и переливания как основная фигура реального восходит к мальтузианским фантазиям избыточного роста населения как основного предмета управления «популяциями». Перенаселенность — ведущая интерпретация реального как такового. Реальное для нас, по крайней мере начиная с XIX века, — это буквально то, что кишит, что переполнено, что грозит выйти из берегов. Происхождение новейшего коронавируса в этом риторическом отношении крайне удачно. СМИ не стали медлить с изображением «первичной сцены» указанного резонанса и выплеска: Китай был представлен задником для практик полулегального смешения (своеобразного кулинарного инцеста диких животных и культурных), оказавшегося порталом, открывающимся в бесконечный резервуар природного кишения и брожения, переполненный потенциями, до поры до времени ограниченными естественными таксономиями, «естественными» видами, выполняющими функцию санитарных границ для готового взорваться реального — и все это, разумеется, случилось вследствие еще более тайных разработок в недрах секретных институтов. Противоестественная связь закулисно управляемых штаммов и вирусов, всегда действующих в пользу своих владельцев, и невоздержанной инцестуозной кулинарии — вот первичная сцена, на которой ставится хорошо знакомая драма выпадения в реальное, с кастингом из всех возможных управлений и ведомств. Есть, таким образом, прямая связь не только между мальтузианским человечеством и вечным хлебом Беляева (последний должен удовлетворить рост спроса со стороны избыточного населения, но лишь удваивает, зазеркаливает его фигуру в бактериальном взрывном росте «из воздуха», из пустоты, так что человечество никогда не может встретиться со своей «едой», напротив, последняя его же и пожирает), но также между переполняемым бактериологическим или генетическим резервуаром и, скажем, реальностью у Бергсона, которая представляется бесконечно насыщенным хранилищем образов, срезаемых, обедняемых и редактируемых человеческим глазом. С точки зрения современного управления, реальность — это всегда «реальность+», бергсонова реальность, то есть то, чего всегда слишком много, что избыточно в себе, а потому управлять им можно только за счет внедрения схем дефицитности или экономики. Дефицит и соответствующая ему негативность составляют начала логики управления, но горизонтом ее остается переполнение и разбухание.
Таким образом, так называемый «гибридный» режим знания, поднятый на щит в последние десятилетия, сначала в некоторых разновидностях социологии науки, а потом и в философии, может показаться не таким уж инновационным, если сравнивать его с представленными характеристиками управления, которое всегда функционирует в режиме «двойной истины», помечая каждую выборку и каждый объект управления в качестве одновременно артефакта и потенциальной точки перехлеста в ту реальность, которая опознается уже не по таксономическим границам природы и культуры, а по фигуре избыточности и переполнения. При некотором усилии такой режим знания — одновременно фиктивного и рискующего крушением — можно заметить уже в кантовской критике, где это знание систематически удерживается на тонкой границе между пространством вообще мыслимого, пространством бесконечной возможности (например, бессмертия), и пространством автоматизма, механистичности, которая странным образом может также выступать одним из вариантов переполнения или насыщения. Так что сдвиги, которые можно заметить в этих режимах, пока носят аффективный характер, связанный со смещением перспективы или, говоря точнее, с испугом.
Действительно, постгуманистическая догма, очерчиваемая, к примеру, движениями STS или объектно-ориентированной онтологией, казалось, идеально выполняется на материале актуальной эпидемии, хотя реакция Бруно Латура выглядит дежурной отпиской. Сконструированный (но не обязательно фиктивный) характер вируса несомненен, он обнаруживается в его размазывании по многообразным связям, составляющим людские и нелюдские интеракции. Вопрос не в том, что мы готовы предоставить права равенства и симметрии всем сущностям, а в том, согласны ли они сами с этим, одобрят ли они метанарратив, который им предлагается. И есть все основания полагать, что это не обязательно так.
Кто такие, в конце концов, животные, и царь (поскольку он есть начало) зверей — вирус? Животные — это те, кто уходят от людей, не только в смысле вымирания, но и в смысле принципиального игнорирования. Мифы и сказки о распределении способностей (меха, когтей, зубов), которых обычно не достает человеку, существу негативного, говорят о том, что животным просто нечего с ним делать: если оса и орхидея и могут вступить в противоестественный союз, то с человеком они находятся в отношении, самое большее, смежности. Конечно, в центре ядерной воронки, образованной человеком, собираются особые популяции — свиньи, крысы, мухи и другие «мусорные» виды, которые в беспамятстве сделали равнодушную и беспощадную ставку на человека. Но все же примерное животное — то, что уходит или убегает от человека, сторонится его. Соответственно, попытка пригласить обратно «не-людей» в человеческий домен представляется запоздавшей либеральной программой предоставления прав тем, кому они безразличны, ведь ужас ситуации не в том, что человек на пороге Модерна отгородился от всего остального карантинным кордоном, а в том, что даже в смешении и интеракции все от него разбегаются, и при этом не замечают его, то есть уходят от него даже в том случае, когда они рядом. Это специфическое отношение — убегание, ускользание всего сущего от человека, дублируемое его игнорированием, в котором никогда нельзя усмотреть осмысленного «игнора» или бана, — вот что характеризует позицию животного, а по аналогии — и всех остальных «нечеловеческих сущих». Животное — это то, что изначально забанило человека, и даже не заметило этого. И никакое налаживание отношений, никакая симметрия не меняет этого подозрения, которое только и обеспечивает позицию теоретика, — подозрения в том, что сущее совершенно равнодушно к существованию человека, а при его посредничестве — и к самому себе. Видам безразлично то, что они вымирают.
Тогда как эпидемии — это поворот, как в классическом нуаре: тот, кто был посторонним или одним из равных, то есть произвольный наблюдатель, вдруг затягивается игрой, правила которой он может понять лишь в момент своей смерти. Что-то происходит, но он не знает, что именно. Характерное для нуара беспечное любопытство главного героя соответствует стадии симметрии: на этом этапе мы оказываемся в крайне занимательной — для описания и латуровского «следования за акторами» — ситуации, в которой и надеемся остаться. Это эмпирическое богатство, но вполне исчислимое и описуемое. Момент нуара — или, как теперь ясно, вируса — состоит в том, что симметрия и следование за акторами совершенно не предполагали, что эти акторы будут следовать за нами. Такое обратное следование означает, что предположительные ставки не-людей на людей обычно описывались лишь с метапозиции наблюдения, в которой заговор вещей против человека может иметь лишь чисто риторический или метафорический смысл. Как и их интерес к нему. Вирус — это точка не столько реальности и переполнения, сколько неожиданного внимания к тому, кто сам всегда был единственным, монопольным источником внимания. Вирус — возможно, единственный на сегодня вид, которому «интересно» существование человека, который обратил на него внимание. И, конечно, еще неприятнее то, что это внимание по-прежнему равнодушно, лишено всякого горизонта интенциональности, поистине нечеловеческое, неотступное внимание, безо всякого зазора и гэпа, вечное внимание пустого немигающего взгляда, прикованного к человеку. Возможно, что мы несколько поторопились с эпистемологической симметрией и ее либерализмом. Но сдать назад уже не получится.
Автор: Дмитрий Кралечкин
Понравился материал? Добавьте Indicator.Ru в «Мои источники» Яндекс.Новостей и читайте нас чаще.
Подписывайтесь на Indicator.Ru в соцсетях: Facebook, ВКонтакте, Twitter, Telegram, Одноклассники.